Год в Провансе Питер Мейл

Год в Провансе

© И. Пандер (наследники), перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®

 
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

 

* * *Дженни, с любовью и благодарностью

 
Январь

Тот Новый год начался для нас с ланча. Традиционное празднование с его ночным обжорством, слегка натужным оптимизмом и обреченными на провал планами всегда казалось нам сомнительным поводом для веселья. Поэтому, услышав, что первого января в соседнем городке Лакост владелец ресторана «Ле-Симьян» предлагает своим постоянным клиенткам праздничный ланч из шести блюд, сопровождаемых розовым шампанским, мы сразу же решили, что такое событие послужит отличным началом для грядущих двенадцати месяцев.

Мы приехали к половине первого, и небольшой ресторанчик со сложенными из камня стенами был уже полон. С первого взгляда делалось ясно, что наполнить некоторые из присутствующих здесь желудков – задача непростая. Многие гости, прибывшие целыми семьями, радовали глаз приятной embonpoint[1] – очевидное следствие той излюбленной французами традиции, что заставляет их ежедневно проводить два или три часа за столом, не отрывая взгляда от тарелки и почти не отвлекаясь на посторонние разговоры. Владелец ресторана, тоже весьма крупный мужчина, тем не менее в совершенстве овладевший искусством порхания вокруг столиков, по случаю праздника надел бархатный смокинг и бабочку. Его напомаженные усы дрожали от энтузиазма, когда он оперным речитативом представлял меню: фуа-гра, мусс из омаров, bœuf еп croûte[2], зеленый салат с оливковым маслом, изысканнейший выбор сыров, десерт неправдоподобной легкости, digestifs[3]. Эту гастрономическую арию ресторатор повторял у каждого столика, а в завершение так смачно целовал сложенные вместе кончики собственных пальцев, что, вполне возможно, в итоге на губах у него образовались мозоли.

Когда смолкло последнее „bоn appétit“, в зале установилась сосредоточенная и почти благоговейная тишина – ничто не смеет отвлекать настоящего провансальца от поглощения пищи. Двигая челюстями, мы с женой вспоминали множество предыдущих встреч Нового года. Большинство из них происходило под покрытым непроницаемыми, черно-серыми тучами английским небом. Сейчас, глядя на безупречную лазурь над головой и залитую солнечным светом улицу, мы с трудом верили, что на календаре первое января, но окружающие дружно уверяли нас, что все это – абсолютно нормальное состояние природы. В конце концов, мы живем в Провансе!

До этого мы не раз бывали тут как туристы и все отведенные нам две или три недели жадно впитывали блаженное тепло и щедрое солнце. И, уезжая с облупленными носами и тоской в сердце, мы каждый раз обещали себе, что когда-нибудь обязательно останемся здесь навсегда. Короткими серыми зимними днями и долгими мокрыми летними мы часто вспоминали об этом рае, жадно всматривались в фотографии напоенных жарой виноградников и деревенских улочек и мечтали о том, как по утрам нас станет будить солнце, узкими полосками пробивающееся в спальню через неплотно прикрытые жалюзи. И вот однажды, к нашему собственному удивлению, мечты превратились в реальность. Решение было принято, и обратный путь отрезан. Мы купили дом, закончили курсы французского, распрощались с друзьями и знакомыми, переправили через Ла-Манш двух наших собак и сделались иностранцами.

Все произошло с поразительной скоростью, и причиной этому стал дом, который мы увидели однажды в полдень, а к обеду мысленно уже поселились в нем.

Дом стоял чуть выше узкой дороги, соединяющей два средневековых горных городка: Менерб и Боньё. К нему вела хорошо утоптанная дорожка, бегущая сквозь виноградник, а потом – под сводами старых вишен. Это был настоящий mas (жилище фермера), двести лет назад построенный из местного камня, который за прошедшие годы под влиянием солнца и ветра приобрел волшебный оттенок: средний между бледно-медовым и жемчужно-серым. Жизнь дома началась в восемнадцатом веке, и тогда он состоял всего из одной комнаты, но постепенно, как это принято у деревенских жилищ, разбухал, чтобы вмещать все увеличивающееся количество детей, бабушек, коз и фермерского инвентаря, и наконец превратился в довольно просторное трехэтажное строение неправильной формы. Все в нем выглядело до крайности основательным. Даже винтовая лестница, ведущая из винного погреба наверх, была сложена из массивных каменных плит. Стены метровой толщины возводились словно специально для того, чтобы противостоять знаменитому местному мистралю – ветру, который, как здесь говорят, отрывает уши у ослов. Сзади к дому примыкал просторный, наполовину крытый двор, а за ним располагался бассейн из белого камня. Кроме того, при доме имелись три действующих колодца, несколько старых деревьев, дающих густую тень, ряд зеленых стройных кипарисов, пышная изгородь из розмарина и гигантское миндальное дерево. Под ярким полуденным солнцем, с окнами, сонно прикрытыми деревянными ставнями, он был неотразим.

У дома имелось и еще одно немаловажное, с нашей точки зрения, достоинство – и он, и вся прилегающая к нему местность были надежно защищены от циничных покушений со стороны современной сельской архитектуры. Французы питают прискорбную страсть к возведению jolies villas[4] везде, где это возможно (а иногда и невозможно), и особенно в местах наиболее живописных и до того не испорченных цивилизацией. Мы с ужасом наблюдали за тем, как отвратительные коробки из розового бетона особого «веселенького» оттенка, не выгорающего ни под каким солнцем, со всех сторон обступали и грозили вот-вот погрести под собой старинный и прелестный городок Апт. Очень немногие местности во Франции защищены законом от подобного надругательства, и в наших глазах ценность дома сильно возрастала, оттого что он находился на территории государственного заповедника, границы которого не смела пересечь ни одна самая отчаянная бетономешалка.

Прямо за домом к небу на тысячу метров вздымались горы Люберон, а потом, подобно королевской мантии длиной в сорок миль, ниспадали с запада на восток глубокими плавными складками. Их покрытые кедрами, соснами и вечнозелеными дубами склоны давали приют кабанам, кроликам и множеству пернатой дичи. Среди камней росли полевые цветы, тимьян, лаванда и грибы, а с вершины в ясный день открывался вид на Нижние Альпы с одной стороны и Средиземное море – с другой. Бóльшую часть года там можно было проходить весь день, ни разу не увидев ни машины, ни живого человека. Мы привыкли считать горы естественным продолжением собственного сада, специальным раем для наших собак и надежной защитой на случай, если соседям вдруг придет в голову идея напасть на нас с тыла.

В деревне, как мы очень скоро выяснили, соседи имеют гораздо большее влияние на вашу жизнь, чем в городе. Можно годами жить в своей квартире в Нью-Йорке или Лондоне и ни разу не поговорить с людьми, обитающими за тонкой стенкой в каких-нибудь шести дюймах от вас. В деревне же вы становитесь частью жизни своих соседей, а они – частью вашей, даже если их дом находится на расстоянии в несколько сот метров. Если к тому же вы окажетесь иностранцами, то есть существами экзотическими и довольно забавными, пристальное внимание окрестных жителей вам обеспечено. А если вдобавок ко всему в момент приобретения дома вы автоматически становитесь колесиком довольно сложного и освященного временем сельскохозяйственного механизма, вам сразу же дадут понять, что от вашего образа жизни и принимаемых вами решений напрямую зависит благополучие одной или нескольких соседних семей.

Пара, у которой мы купили дом, представила нас будущим соседям за обедом, длившимся пять часов и проходившим в обстановке исключительной доброжелательности, но полного отсутствия взаимопонимания, во всяком случае с нашей стороны. Разговор за столом шел на французском, но совершенно не похожем на тот французский, что мы знали по учебникам и кассетам: это был густой и текучий говор, зарождавшийся где-то в самой глубине горла и вырывающийся наружу только после того, как основательно взболтался в носовых проходах. Из образовавшихся водоворотов и завихрений наш слух с трудом выхватывал некоторые не вполне знакомые слова: „demain“[5] звучало скорее как „demang“, „vin“[6] как „vang“, a „maison“[7] превращался в „mesong“. Это бы еще полбеды, но слова срывались с губ провансальцев со скоростью автоматных очередей, а на конце к ним, вероятно для красоты, часто прибавлялась дополнительная, непредусмотренная словарем гласная. Таким образом, предложение взять еще хлеба – смотри страницу один любого учебника для начинающих – превращалось в одно длинное и практически неопознаваемое слово: „Encoredupanga?“

К счастью, хоть смысл высказываний хозяев и оставался для нас тайной, их приветливость и дружелюбие были очевидны без слов. Анриетта, смуглая, хорошенькая и улыбчивая, произнося каждое предложение, казалось, ставила себе задачу побить мировой рекорд скорости. Ее муж Фостен (или «Фостанг», как мы в течение нескольких недель считали) – крупный и добродушный – напротив, двигался и говорил относительно медленно. Он родился в долине, прожил в долине всю жизнь и собирался умереть в долине. Его отец, папаша Андре, живущий по соседству, уже в возрасте восьмидесяти лет застрелил своего последнего кабана и, отказавшись по причине почтенного возраста от охоты, пристрастился к велосипедным прогулкам. Дважды в неделю он катался в деревню за свежей порцией продуктов и сплетен. Все вместе они представляли собой вполне счастливую семью.

Однако наше вселение в соседний дом вызвало у них явную тревогу, и, не без труда продираясь сквозь пары́ marc[8], табачный дым и, главное, через густой туман провансальского акцента, мы наконец разобрались, в чем тут дело.

Большая часть из шести прилегавших к нашему дому акров земли отводилась под виноградники, которые вот уже много лет возделывались по традиционной системе métayage: владелец земли оплачивал удобрения и новые саженцы, а фермер-арендатор отвечал за борьбу с вредителями, сбор урожая и обрезку лозы. В конце сезона две трети выручки доставались фермеру и одна треть – владельцу земли. Если владелец менялся, договор приходилось заключать заново, и именно это и беспокоило Фостена. Все чаще дома в Любероне покупали горожане, намеревавшиеся проводить в них только выходные или часть отпуска, и в таких случаях на отличной сельскохозяйственной земле нередко разбивались причудливые декоративные сады или цветники. Иногда – о ужас! – виноградники вырубались даже для того, чтобы устроить на их месте теннисный корт. Подумайте только – теннисный корт! Фостен одновременно вскинул к небу брови и плечи, не в силах постичь недомыслие горожан, готовых пожертвовать драгоценной лозой ради сомнительного удовольствия гоняться по жаре за маленьким мячиком.

Он беспокоился напрасно. Нам нравился виноградник, нравилась его элегантная упорядоченность на фоне лениво развалившейся горы, нравилось то, как его цвет меняется с ярко-зеленого весной на темно-зеленый летом и желтый – осенью; нравились голубой дым, поднимающийся от костров к небу в сезон обрезки лозы, и одинокие пеньки, торчащие из голой земли зимой, – все это, в отличие от теннисных кортов и ландшафтных дизайнов, было специально создано для этой земли (наш бассейн, кстати сказать, тоже казался здесь отчасти чужеродным, но его, по крайней мере, не вырыли на месте виноградника). А ведь, кроме того, было еще и вино. Свою часть прибыли мы могли получить по собственному выбору либо деньгами, либо конечным продуктом – в среднем нам причиталась примерно тысяча литров хорошего ординарного розового и красного в год. Настолько убедительно, насколько это позволял наш далекий от совершенства французский, мы объяснили Фостену, что будем просто счастливы продлить существовавший с предыдущими хозяевами договор. Фостен просиял. Теперь он окончательно убедился, что отношения у нас сложатся. Возможно, когда-нибудь мы сможем даже поговорить друг с другом.

 
Владелец «Ле-Симьяна» пожелал нам счастья в новом году и на мгновение, порхая, завис в дверном проеме. Мы уже вышли на узкую улочку и щурились от бьющего прямо в глаза ослепительного солнца.

– Недурно, да? – спросил он и широким хозяйским жестом облитой бархатом руки обвел деревню, развалины замка маркиза де Сада, прилепившиеся к склону, горную цепь на горизонте и чистейшее, яркое небо – так, словно все это было частью его личных владений. – Счастливы те, кто живет в Провансе!

Мы охотно с ним согласились. Если это называется у них зимой, нам вряд ли понадобятся те тяжелые пальто, меховые ботинки и толстые свитера, что мы привезли с собой из Англии. По дороге домой, радуясь теплу и вкусной пище, до отказа наполнившей наши желудки, мы рассуждали о том, когда сможем в первый раз в этом году поплавать в бассейне, и снисходительно жалели тех несчастных, которых судьба забросила в страны с более суровым климатом.

А тем временем в тысячах миль к северу от нас уже собирал силы для последнего броска ветер, начавший свое долгое путешествие где-то над просторами Сибири. Разумеется, мы уже слышали страшные истории о мистрале – провансальцы обычно рассказывали их с какой-то мазохистской гордостью. Он якобы сводит с ума людей и животных. Учитывается судами как смягчающее обстоятельство в преступлениях, связанных с насилием. Дует по пятнадцать дней кряду, с корнем вырывает из земли деревья, переворачивает машины, выбивает окна швыряет старушек в канавы, опрокидывает телеграфные столбы, воет в трубах, будто ледяное злонравное приведение, приносит с собой la grippe, семейные скандалы, прогулы, зубную боль, мигрень, – словом, во всех тех неприятностях, которые нельзя было свалить на политиков, провансальцы спешили обвинить свой знаменитый sacré vent[9].

Типичная галльская страсть к преувеличениям, думали мы. Доведись им хоть раз пройтись против того ветра, что дует зимой с Канала и швыряет дождь вам в лицо практически горизонтально, они не бахвалились бы так своим мистралем. Мы снисходительно кивали и, чтобы доставить удовольствие рассказчикам, притворялись, будто боимся.

В результате мы оказались совершенно неподготовленными, когда первый в том году мистраль пронесся по долине Роны, резко повернул налево и со всей силы врезался в западную стену нашего дома, скинув часть черепицы с крыши в бассейн и сорвав с петель окно, неосторожно оставленное открытым. За сутки температура упала на двадцать градусов. Термометр сначала показал ноль, а вскоре и минус шесть. В сводках, поступавших из Марселя, сообщалось, что скорость ветра достигает ста восьмидесяти километров в час. Моя жена готовила обед в пальто. Я пытался печатать в перчатках. Мы перестали обсуждать дату открытия купального сезона и с вожделением заговорили о центральном отоплении. А однажды утром со звуком, похожим на треск ломающихся сучьев, у нас лопнули замерзшие за ночь трубы.

Они свисали со стены, разбухшие и безнадежно забитые льдом, и месье Меникуччи, прищурившись, изучал их безрадостным взглядом профессионального водопроводчика.

– Oh là-là, – сказал он. – Oh là-là. Видишь, что делается? – Он покачал головой, адресуясь к своему юному помощнику, которого неизменно называл jeune homme[10] или просто jeune. – Голые трубы. Никакой изоляции. Отличный водопровод для Лазурного Берега. В Ницце или в Каннах такой, может, и сойдет, но здесь…

Месье Меникуччи неодобрительно поцокал языком, строго потряс пальцем под носом у jeune и, вероятно, для того чтобы подчеркнуть разницу между мягкой зимой на побережье и здешним арктическим холодом, поглубже натянул на уши шерстяную шапочку. Месье Меникуччи был маленьким и щуплым, специально созданным для профессии водопроводчика, как он сам утверждал, ибо подобное сложение позволяло ему залезать в самые узкие щели, недоступные для более крупного и неуклюжего мужчины. Пока jeune разжигал паяльную лампу, месье Меникуччи побаловал меня первой из серии своих удивительных лекций и избранных pensées[11]. Тогда я еще не знал, что мне предстоит наслаждаться ими весь этот год. В тот раз это был геофизический трактат на тему неуклонно возрастающей суровости провансальского климата.

Вот уже три года подряд здешние зимы поражают всех такими низкими температурами, что подобного не могут припомнить даже старожилы. Известны несколько случаев, когда холода убили древние оливковые деревья. Это явно pas normale[12] (фраза, которую местные жители употребляют всякий раз, когда солнце прячется за тучу). Но в чем тут дело?! Месье Меникуччи вежливо дал мне две секунды на то, чтобы самостоятельно найти ответ на эту загадку, а потом убедительно изложил собственную теорию, периодически тыча мне в грудь пальцем, дабы убедиться, что я внимательно слушаю.

Совершенно очевидно, твердо заявил он, что холодный воздух из России теперь прибывает в Прованс за более короткое время, чем раньше, и, как следствие, не успевает прогреться по дороге. И причина этого в том – тут месье Меникуччи не устоял перед соблазном сделать эффектную паузу, – что произошло изменение в конфигурации земной коры. Mais oui![13] Где-то между Сибирью и Менербом закругленная поверхность планеты стала более плоской, и в результате путь ветра с севера на юг сделался короче. Это единственное логичное объяснение метеорологического феномена. К моему огромному сожалению, вторая часть лекции («Почему земная кора стала более плоской») была прервана треском еще одной лопнувшей трубы, и месье Меникуччи пришлось отказаться от попытки просветить меня ради поистине виртуозной работы с паяльной лампой.

На обитателей Прованса погода влияет самым непосредственным и явным образом. По праву рождения они уверены, что каждый день обязан быть солнечным, и, если он таковым не оказывается, у них моментально портится настроение. Дождь они воспринимают как личное оскорбление и в кафе громко выражают друг другу соболезнования, скорбно качают головами, с отвращением обходят лужи и подозрительно поглядывают на небо, словно ожидают, что оттуда на них вот-вот опустится стая саранчи. А если случается что-нибудь похуже дождя – например, минусовая температура, – происходит и вовсе поразительная вещь: все население Прованса вдруг одновременно куда-то исчезает.

В середине января, когда мороз был особенно жгучим, во всех окрестных городках и деревнях установилась непривычная тишина. На рыночных площадях, раз в неделю становящихся оживленными и многолюдными, теперь только несколько самых бесстрашных продавцов, готовых рискнуть обморожением ради дневной выручки, пытались согреться, переступая с ноги на ногу и регулярно прикладываясь к фляжкам. Редкие покупатели быстро подходили, хватали товар, отдавали деньги и убегали, не задерживаясь даже для того, чтобы пересчитать сдачу. Владельцы кафе и баров плотно закрыли двери и окна, предпочитая спертую духоту морозной свежести. Улицы обезлюдели.

Наша долина словно впала в спячку, и мне не хватало привычных звуков, ранее отмерявших мою жизнь точнее любых часов: утреннего хриплого кашля петуха на ферме у Фостена; сумасшедшего дребезжания и лязга – как будто кто-то трясет жестяную коробку с болтами и гайками, – издаваемого «ситроенами» фермеров, в полдень спешащих домой на ланч; редких залпов охотничьего ружья, доносящихся из виноградников на склоне дальнего холма; едва слышных завываний бензопилы в лесу; начинающейся с наступлением сумерек серенады в исполнении деревенских псов. Вместо всего этого в округе надолго установились звенящая тишина и безлюдье. Нас разбирало любопытство: куда они все подевались и чем занимаются?

Фостен, как мы точно знали, разъезжал по соседним фермам и, словно палач-гастролер, перерезал горла и ломал шеи многочисленным кроликам, уткам, свиньям и гусям, которым суждено было превратиться в паштеты, окорока и confits[14]. Мы считали, что это довольно неожиданное занятие для столь мягкосердечного человека, безнадежно избаловавшего собственных собак, но, судя по всему, наш сосед, как истинный фермер, делал свое дело быстро, умело и без лишних сантиментов. Нам казалось совершенно естественным превратить кролика в домашнего любимца или душевно привязаться к гусаку, но мы были детьми города и супермаркетов, в которых расфасованная и гигиенично упакованная плоть нисколько не напоминает о живых существах, которым она когда-то принадлежала. Запаянная в пленку стерильная свиная котлета уже не имеет ничего общего с теплым и грязным боком живой свиньи. Но здесь, в деревне, невозможно было игнорировать прямую связь между чьей-то смертью и нашим обедом, и в будущем нам неоднократно случится мысленно благодарить Фостена за его зимние труды.

Но чем же занимаются все остальные? Земля промерзла насквозь, давно обрезанная виноградная лоза дремала и не требовала ухода, а для охоты было слишком холодно. Может, они все уехали в отпуск? Нет, исключено. Наши соседи явно не принадлежали к числу тех джентльменов-фермеров, что проводят зиму на собственной яхте в Карибах или на снежном альпийском склоне. Они предпочитали отдыхать там же, где и жили, и в августе во время отпуска очень много ели и подолгу спали, набираясь сил перед изнурительным сезоном vendange[15]. Мы продолжали ломать голову над этой загадкой до тех пор, пока не обратили внимания на тот факт, что дни рождения очень многих местных жителей приходятся на сентябрь и октябрь. После этого вывод напрашивался сам собой: очевидно, все они сидят по домам и делают детей. В деревне для каждого занятия имеется свое строго определенное время, и, очевидно, первые два месяца года отводились на продолжение рода. Правда, уточнить этот вывод у наших соседей мы так и не решились.

← сюда туда →

Или введите номер страницы: